Говоря о включенных Гумилевым в книгу стихах из “Романтических цветов”, Брюсов отмечал, что там фантастика еще свободней, образы еще призрачней, психология еще причудливее. Но это не значит, что юношеские стихи автора полнее выражают его душу. Напротив, надо отметить, что в своих новых поэмах он в значительной степени освободился от крайностей своих первых созданий и научился замыкать свои мечты в более определенные очертания. Его видения с годами приобрели больше пластичности, выпуклости. Вместе с тем явно окреп и его стих. Ученик И. Анненского, Вячеслава Иванова и того поэта, которому посвящены “Жемчуга” [т. е. самого Брюсова], Н. Гумилев медленно, но уверенно идет к полному мастерству в области формы. Почти все его стихотворения написаны прекрасно, обдуманным и утонченно звучащим стихом.

Н. Гумилев не создал никакой новой манеры письма, но, заимствовав приемы стихотворной техники у своих предшественников, он сумел их усовершенствовать, развить, углубить, что, быть может, надо признать даже большей заслугой, чем искание новых форм, слишком часто ведущее к плачевным неудачам. Вячеслав Иванов тогда же в “Аполлоне” (1910) писал о Гумилеве по поводу “Жемчугов”, как об ученике Брюсова, говорил о его “замкнутых строфах” и “надменных станцах”, о его экзотическом романтизме. В поэзии Гумилева он видел еще только “возможности” и “намеки”, но ему уже тогда казалось, что Гумилев может развиться в другую сторону, чем его “наставник” и “Вергилий”: такие стихотворения как “Путешествие в Китай” или “Маркиз де Карабас” (”бесподобная идиллия”) показывают, писал Иванов, что “Гумилев подчас хмелеет мечтой веселее и беспечнее, чем Брюсов, трезвый в самом упоении”.

Свой длинный и интересный отзыв Иванов заканчивал следующим прогнозом: … когда действительный, страданием и любовью купленный опыт души разорвет завесы, еще обволакивающие перед взором поэта сущую реальность мира, тогда разделятся в нем “суша и вода”, Тогда его лирический эпос станет объективным эпосом, и чистою лирикой - его скрытый лиризм, - тогда впервые будет он принадлежать жизни. К 1910-1912 гг. относятся воспоминания о Гумилеве г-жи В. Неведомской. Она и ее молодой муж были владельцами имения Подобино, старого дворянского гнезда в шести верстах от гораздо более скромного Слепнева, где Гумилев и его жена проводили лето после возвращения из свадебного путешествия. В это лето Неведомские познакомились с ними и встречались чуть не ежедневно. Неведомская вспоминает о том, как изобретателен был Гумилев в выдумывании разных игр. Пользуясь довольно большой конюшней Неведомских,он придумал игру в “цирк”.

Николай Степанович ездить верхом, собственно говоря, не умел, но у него было полное отсутствие страха. Он садился на любую лошадь, становился на седло и проделывал самые головоломные упражнения. Высота барьера его никогда не останавливала, и он не раз падал вместе с лошадью. В цирковую программу входили также танцы на канате, хождение колесом и т. д. Ахматова вы ступала как “женщина-змея”: гибкость у нее была удивительная - она легко закладывала ногу за шею, касалась затылком пяток, сохраняя при всем этом строгое лицо послушницы. Сам Гумилев, как директор цирка, выступал в прадедушкином фраке и цилиндре, извлеченных из сундука на чердаке. Помню, раз мы заехали кавалькадой человека десять в соседний уезд, где нас не знали. Дело было в Петровки, в сенокос. Крестьяне обступили нас и стали расспрашивать - кто мы такие? Гумилев, не задумываясь, ответил, что мы бродячий цирк и едем на ярмарку в соседний уездный город давать представление. Крестьяне попросили нас показать наше искусство, и мы проделали перед ними всю нашу “программу”.

Публика пришла в восторг, и кто- то начал собирать медяки в нашу пользу. Тут мы смутились и поспешно исчезли.






Неведомская рассказывает также о придуманной Гумилевым игре в “типы”, в которой каждый из играющих изображал какой-нибудь определенный образ или тип, например “Дон Кихота” или “Сплетника”, или “Великую Интриганку”, или “Человека, говорящего всем правду в глаза”, причем Должен был проводить свою роль в повседневной жизни. При этом назначенные роли могли вовсе не соответствовать и даже противоречить настоящему характеру данного “актера”. В результате иногда возникали острые положения. Старшее поколение относилось критически к этой игре, молодых же “увлекала именно известная рискованность игры”. По этому поводу г-жа Неведомская говорит, что в характере Гумилева “была черта, заставлявшая его искать и создавать рискованные положения, хотя бы лишь психологически”, хотя было у него влечение и к опасности чисто физической.

Вспоминая осень 1911 года, г-жа Неведомская рассказывает о пьесе, которую сочинил Гумилев для исполнения обитателями Подобина, когда упорные дожди загнали их в дом. Гумилев был не только автором, но и режиссером. Г- жа Неведомская пишет: Его воодушевление и причудливая фантазия подчиняли нас полностью и мы покорно воспроизводили те образы, которые он нам внушал. Все фигуры этой пьесы схематичны, как и образы стихов и поэм Гумилева. Ведь и живых людей, с которыми он сталкивался, Н. С. схематизировал и заострял, применяясь к типу собеседника, к его “коньку”, ведя разговор так, что человек становился рельефным; при этом “стилизуемый объект” даже не замечал, что Н. С. его все время “стилизует”.

В созданном при ”Аполлоне” Обществе Ревнителей Художественного Слова были прочитаны доклады о символизме Вячеслава Иванова и Александра Блока. Оба эти доклады были напечатаны в “Аполлоне” (1910 г.). А в следующем номере появился короткий и язвительный ответ на них В. Я. Брюсова, озаглавленный “О речи рабской, в защиту поэзии”. Внутри символизма наметился кризис, и два с лишним года спустя на страницах того нее “Аполлона” (1913) Гумилев и Сергей Городецкий в статьях носивших характер литературных манифестов провозгласили идущий на смену символизму акмеизм или адамизм. Гумилев стал признанным вождем акмеизма (который одновременно противопоставил себя и народившемуся незадолго до того футуризму), а “Аполлон” его органом. Цех Поэтов превратился в организацию поэтов-акмеистов, и при нем возник небольшой журнальчик “Гиперборей”, выходивший в 1912 - 1913 гг., и издательство того же имени.

Провозглашенный Гумилевым акмеизм в его собственном творчестве всего полнее и отчетливее выразился в вышедшей именно в это время (1912 г.) сборнике “Чужое небо”, куда Гумилев включил и четыре стихотворения Теофиля Готье, одного из четырех поэтов - весьма друг на друга непохожих - которых акмеисты провозгласили своими образцами. Одно из четырех стихотворений Готье, вошедших в “Чужое небо” (”Искусство”), может рассматриваться как своего рода кредо акмеизма. Через два года после этого Гумилев выпустил целый том переводов из Готье - “Эмали и камеи” (1914 г.). Хотя С. К. Маковский в своем этюде о Гумилеве и говорит, что недостаточное знакомство с французским языком иногда и подводило Гумилева в этих переводах, другой знаток французской литературы, сам ставший французским эссеистом и критиком, покойный А. Я. Левинсон, писал в некрологе Гумилева: Мне доныне кажется лучшим памятником этой поры в жизни Гумилева бесценный перевод “Эмалей и камей”, поистине чудо перевоплощения в облик любимого им Готье. Нельзя представить, при коренной разнице в стихосложении французском и русском, в естественном ритме и артикуляции обоих языков, более разительного впечатления тождественности обоих текстов. И не подумайте, что столь полной аналогии возможно достигнуть лишь обдуманностью и совершенством фактуры, выработанностью ремесла; тут нужно постижение более глубокое, поэтическое братство с иностранным стихотворцам.