Страница: [ 1 ]  2  

Введение
Каждый народ помнит и знает свою историю. В преданиях, легендах, песнях сохранялись и передавались
из поколения в поколение сведения и воспоминания о прошлом. Общий подъем Руси в XI веке, создание
центров письменности, грамотности, появление целой плеяды образованных людей своего времени в
княжеско-боярской, церковно-монастырской среде определили развитие древнерусской литературы. «Русской
литературе без малого тысяча лет. Это одна из самых древних литератур Европы. Она древнее, чем
литературы французская, английская, немецкая. Ее начало восходит ко второй половине X в. Из этого великого
тысячелетия более семисот лет принадлежит периоду, который принято называть «древней русской
литературой». Древнерусскую литературу можно рассматривать как литературу одной темы и одного
сюжета. Этот сюжет — мировая история, и эта тема — смысл человеческой жизни», — пишет Д. С. Лихачев.
Древнерусская литература вплоть до XVII в. не знает или почти не знает условных персонажей. Имена
действующих лиц — исторические: Борис и Глеб, Феодосий Печерский, Александр Невский, Дмитрий Донской,
Сергий Радонежский, Стефан Пермский... Подобно тому, как мы говорим об эпосе в народном творчестве, мы
можем говорить и об эпосе древнерусской литературы. Эпос — это не простая сумма былин и исторических
песен. Былины сюжетно взаимосвязаны. Они рисуют нам целую эпическую эпоху в жизни русского народа.
Эпоха и фантастична, но вместе с тем и исторична. Эта эпоха — время княжения Владимира Красное
Солнышко. Сюда переносится действие многих сюжетов, которые, очевидно, существовали и раньше, а в
некоторых случаях возникли позже. Другое эпическое время — время независимости Новгорода. Исторические
песни рисуют нам если не единую эпоху, то, во всяком случае, единое течение событий: XVI и XVII вв. по
преимуществу. Древняя русская литература — эпос, рассказывающий историю вселенной и историю Руси. Ни
одно из произведений Древней Руси — переводное или оригинальное — не стоит обособленно. Все они
дополняют друг друга в создаваемой ими картине мира. Каждый рассказ — законченное целое, и вместе с тем,
он связан с другими. Это только одна из глав истории мира. Произведения строились по «анфиладному
принципу». Житие дополнялось с течением веков службами святому, описанием его посмертных чудес. Оно
могло разрастаться дополнительными рассказами о святом. Несколько житий одного и того же святого могли
быть соединены в новое единое произведение. Такая судьба нередка для литературных произведений Древней
Руси: многие из рассказов со временем начинают восприниматься как исторические, как документы или
повествования о русской истории. Русские книжники выступают и в агиографическом жанре: в XI – начале XII в.
были написаны жития Антония Печерского (оно не сохранилось), Феодосия Печерского, два варианта жития
Бориса и Глеба. В этих житиях русские авторы, несомненно знакомые с агиографическим каноном и с лучшими
образцами византийской агиографии, проявляют, как мы увидим далее, завидную самостоятельность и
обнаруживают высокое литературное мастерство.
Житие как жанр древнерусской литературы
В XI – начале XII в. создаются первые русские жития: два жития Бориса и Глеба, «Житие Феодосия
Печерского», «Житие Антония Печерского» (до нового времени не сохранившееся). Их написание было не
только литературным фактом, но и важным звеном в идеологической политике Русского государства. В это
время русские князья настойчиво добиваются у константинопольского патриарха прав на канонизацию своих,
русских святых, что существенно повысило бы авторитет русской церкви. Создание жития являлось
непременным условием канонизации святого. Мы рассмотрим здесь одно из житий Бориса и Глеба — «Чтение о
житии и о погублении» Бориса и Глеба и «Житие Феодосия Печерского». Оба жития написаны Нестором.
Сопоставление их особенно интересно, поскольку они представляют два агиографических типа — жития-
мартирия (рассказа о мученической смерти святого) и монашеского жития, в котором повествуется обо всем
жизненном пути праведника, его благочестии, аскетизме, творимых им чудесах и т. д. Нестор, разумеется,
учитывал требования византийского агиографического канона. Не вызывает сомнения и то, что он знал
переводные византийские жития. Но при этом он проявил такую художественную самостоятельность, такой
незаурядный талант, что уже создание этих двух шедевров делает его одним из выдающихся древнерусских
писателей.
Особенности жанра жития первых русских святых
«Чтение о Борисе и Глебе» открывается пространным введением, в котором излагается вся история
человеческого рода: сотворение Адама и Евы, их грехопадение, обличается «идолопоклонство» людей,
вспоминается, как учил и был распят Христос, пришедший спасти род человеческий, как стали проповедовать
новое учение апостолы и восторжествовала новая вера. Лишь Русь оставалась «в первой (прежней) прелести
идольской (оставалась языческой)». Владимир крестил Русь, и этот акт изображается как всеобщее торжество
и радость: радуются люди, спешащие принять христианство, и ни один из них не противится и даже не «глаголет»
«вопреки» воле князя, радуется и сам Владимир, видя «теплую веру» новообращенных христиан. Такова
предыстория злодейского убийства Бориса и Глеба Святополком. Святополк помышляет и действует по козням
дьявола. «Историографическое» введение в житие отвечает представлениям о единстве мирового
исторического процесса: события, происшедшие на Руси, лишь частный случай извечной борьбы бога и
дьявола, и каждой ситуации, каждому поступку Нестор подыскивает аналогию, прообраз в прошлой истории.
Поэтому решение Владимира крестить Русь приводит к сопоставлению его с Евстафием Плакидой
(византийским святым, о житии которого речь шла выше) на том основании, что Владимиру, как «древле
Плакиде», бог «спону (в данном случае — болезнь) некаку наведе», после чего князь решил креститься.
Владимир сопоставляется и с Константином Великим, которого христианская историография почитала как
императора, провозгласившего христианство государственной религией Византии. Бориса Нестор сравнивает с
библейским Иосифом, пострадавшим из-за зависти братьев, и т. д. Об особенностях жанра жития можно судить,
сравнив его с летописью. Характеры персонажей традиционны. В летописи ничего не говорится о детстве и
юности Бориса и Глеба. Нестор же, согласно требованиям агиографического канона, повествует, как еще
отроком Борис постоянно читал «жития и мучения святых» и мечтал сподобиться такой же мученической
кончины. Летопись не упоминает о браке Бориса. У Нестора же присутствует традиционный мотив — будущий
святой стремится избежать брака и женится лишь по настоянию отца: «не похоти ради телесныя», а «закона
ради цесарьскаго и послушания отца». Далее сюжеты жития и летописи совпадают. Но как отличаются оба
памятника в трактовке событий! В летописи рассказывается, что Владимир посылает Бориса со своими
воинами против печенегов, в «Чтении» говорится отвлеченно о неких «ратных» (то есть врагах, противнике); в
летописи Борис возвращается в Киев, так как не «обрел» (не встретил) вражеское войско, в «Чтении» враги
обращаются в бегство, так как не решаются «стати против блаженного». В летописи проглядывают живые
человеческие отношения: Святополк привлекает киевлян на свою сторону тем, что раздает им дары («именье»)
, их берут неохотно, так как в войске Бориса находятся те же киевляне («братья их») и — как это совершенно
естественно в реальных условиях того времени — киевляне опасаются братоубийственной войны: Святополк
может поднять киевлян против их родичей, ушедших в поход с Борисом. Наконец, вспомним характер посулов
Святополка («к огню придам ти») или переговоры его с «вышегородскими боярами». Все эти эпизоды в
летописном рассказе выглядят очень жизненно, в «Чтении» они совершенно отсутствуют. В этом проявляется
диктуемая каноном литературного этикета тенденция к абстрагированности. Агиограф стремится избежать
конкретности, живого диалога, имен (вспомним — в летописи упоминаются река Альта, Вышгород, Путша, —
видимо, старейшина вышгородцев и т. д.) и даже живых интонаций в диалогах и монологах. Когда описывается
убийство Бориса, а затем и Глеба, то обреченные князья только молятся, причем молятся ритуально: либо,
цитируя псалмы, либо — вопреки какому бы то ни было жизненному правдоподобию — торопят убийц «скончать
свое дело». На примере «Чтения» мы можем судить о характерных чертах агиографического канона — это
холодная рассудочность, осознанная отрешенность от конкретных фактов, имен, реалий, театральность и
искусственная патетика драматических эпизодов, наличие (и неизбежное формальное конструирование) таких
элементов жития святого, о каких у агиографа не было ни малейших сведений: пример тому — описание детских
лет Бориса и Глеба в «Чтении». Помимо жития, написанного Нестором, известно и анонимное житие тех же
святых — «Сказание и страсть и похвала Бориса и Глеба». Представляется весьма убедительной позиция тех
исследователей, которые видят в анонимном «Сказании о Борисе и Глебе» памятник, созданный после
«Чтения»; по их мнению, автор «Сказания» пытается преодолеть схематичность и условность традиционного
жития, наполнить его живыми подробностями, черпая их, в частности, из первоначальной житийной версии,
которая дошла до нас в составе летописи. Эмоциональность в «Сказании» тоньше и искреннее, при всей
условности ситуации: Борис и Глеб и здесь безропотно отдают себя в руки убийц, и здесь успевают долго
молиться, буквально в тот момент, когда над ними уже занесен меч убийцы, и т. д., но при этом реплики их
согреты какой-то искренней теплотой и кажутся более естественными. Анализируя «Сказание», известный
исследователь древнерусской литературы И. П. Еремин обратил внимание на такой штрих: Глеб перед лицом
убийц, «телом утерпая» (дрожа, слабея), просит о пощаде. Просит, как просят дети: «Не дейте мене... Не дейте
мене!» (здесь «деяти» — трогать). Он не понимает, за что и почему должен умереть... Беззащитная юность
Глеба в своем роде очень изящна и трогательна. Это один из самых «акварельных» образов древнерусской
литературы». В «Чтении» тот же Глеб никак не выражает своих эмоций — он размышляет (надеется на то, что
его отведут к брату и тот, увидев невиновность Глеба, «не погубит» его), он молится, при этом довольно
бесстрастно. Даже когда убийца «ят (взял) святаго Глеба за честную главу», тот «молчаше, акы агня
незлобиво, весь бо ум имяще к богу и возрев на небо моляшеся». Однако это отнюдь не свидетельство
неспособности Нестора передавать живые чувства: в той же сцене он описывает, например, переживания
воинов и слуг Глеба. Когда князь приказывает оставить его в ладье посреди реки, то воины «жаляще си по
святомь и часто озирающе, хотяще видети, что хощеть быти святому», а отроки в его корабле при виде убийц
«положьше весла, седяху сетующеся и плачющеся по святем». Как видим, поведение их куда более
естественно, и, следовательно, бесстрастие, с которым Глеб готовится принять смерть, всего лишь дань
литературному этикету.
«Житие Феодосия Печерского»
После «Чтения о Борисе и Глебе» Нестор пишет «Житие Феодосия Печерского» — инока, а затем игумена
прославленного Киево-Печерского монастыря. Это житие весьма отличается от рассмотренного выше
большим психологизмом характеров, обилием живых реалистических деталей, правдоподобием и
естественностью реплик и диалогов. Если в житиях Бориса и Глеба (особенно в «Чтении») канон торжествует
над жизненностью описываемых ситуаций, то в «Житии Феодосия», напротив, чудеса и фантастические видения
описаны так наглядно и убедительно, что читатель как бы видит своими глазами происходящее и не может не
«поверить» ему. Едва ли эти отличия только результат возросшего литературного мастерства Нестора или
следствие изменения его отношения к агиографическому канону. Причины здесь, вероятно, в другом. Во-
первых, это жития разных типов. Житие Бориса и Глеба — житие-мартирий, то есть рассказ о мученической
смерти святого; эта основная тема определяла и художественную структуру такого жития, резкость
противопоставления добра и зла, мученика и его мучителей диктовала особую напряженность и «плакатную»
прямоту кульминационной сцены убийства: она должна быть томительно долгой и до предела нравоучительной.
Поэтому в житиях-мартириях, как правило, подробно описываются истязания мученика, а его смерть
происходит как бы в несколько этапов, чтобы читатель подольше сопереживал герою. В то же время герой
обращается с пространными молитвами к богу, в которых раскрываются его стойкость и покорность и
обличается вся тяжесть преступления его убийц. «Житие Феодосия Печерского» — типичное монашеское
житие, рассказ о благочестивом, кротком, трудолюбивом праведнике, вся жизнь которого — непрерывный
подвиг. В нем множество бытовых коллизий: сцен общения святого с иноками, мирянами, князьями,
грешниками; кроме того, в житиях этого типа обязательным компонентом являются чудеса, которые творит
святой, а это привносит в житие элемент сюжетной занимательности, требует от автора немалого искусства,
чтобы чудо было описано эффектно и правдоподобно. Средневековые агиографы хорошо понимали, что
эффект чуда особенно хорошо достигается при сочетании сугубо реалистических бытовых подробностей с
описанием действия потусторонних сил — явлений ангелов, пакостей, чинимых бесами, видений и т. д.
Композиция «Жития» традиционна: есть и пространное вступление, и рассказ о детстве святого. Но уже в этом
повествовании о рождении, детских и отроческих годах Феодосия происходит невольное столкновение
традиционных штампов и жизненной правды. Традиционно упоминание благочестия родителей Феодосия,
многозначительна сцена наречения имени младенцу: священник нарекает его «Феодосием» (что значит
«данный богу»), так как «сердечными очами» предвидел, что тот «хощеть измлада богу датися». Традиционно
упоминание о том, как мальчик Феодосий «хожаше по вся дьни в цьркъвь божию» и не подходил к играющим на
улице сверстникам. Однако образ матери Феодосия совершенно нетрадиционный, полный несомненной
индивидуальности. Она была физически сильной, с грубым мужским голосом; страстно любя сына, она, тем не
менее, никак не может примириться с тем, что он — отрок из весьма состоятельной семьи — не помышляет
унаследовать ее сел и «рабов», что он ходит в ветхой одежде, наотрез отказываясь надеть «светлую» и
чистую, и тем наносит поношение семье, что проводит время в молитвах или за печением просфор. Мать не
останавливается ни перед чем, чтобы переломить экзальтированную благочестивость сына (в этом и парадокс
— родители Феодосия представлены агиографом как благочестивые и богобоязненные люди!), она жестоко
избивает его, сажает на цепь, срывает с тела отрока вериги. Когда Феодосию удается уйти в Киев в надежде
постричься в одном из тамошних монастырей, мать объявляет большое вознаграждение тому, кто укажет ей
местонахождение сына. Она обнаруживает его, наконец, в пещере, где он подвизается вместе с Антонием и
Никоном (из этого обиталища отшельников вырастает впоследствии Киево-Печерский монастырь). И тут она
прибегает к хитрости: она требует у Антония показать ей сына, угрожая, что в противном случае «погубит» себя
«перед дверьми печеры». Но, увидев Феодосия, лицо которого «изменилося от многого его труда и
въздержания», женщина не может больше гневаться: она, обняв сына, «плакашеся горько», умоляет его
вернуться домой и делать там, что захочет («по воли своей»). Феодосий непреклонен, и по его настоянию мать
постригается в одном из женских монастырей. Однако мы понимаем, что это не столько результат
убежденности в правильности избранного им пути к богу, а скорее поступок отчаявшейся женщины, понявшей,
что, лишь став инокиней, она сможет хотя бы изредка видеть сына. Сложен и характер самого Феодосия. Он
обладает всеми традиционными добродетелями подвижника: кроток, трудолюбив, непреклонен в умерщвлении
плоти, исполнен милосердия, но, когда в Киеве происходит княжеская распря (Святослав сгоняет с
великокняжеского престола своего брата — Изяслава Ярославича), Феодосий активно включается в сугубо
мирскую политическую борьбу и смело обличает Святослава. Но самое замечательное в «Житии» — это
описание монастырского быта и особенно творимых Феодосием чудес. Именно здесь проявилась та «прелесть
простоты и вымысла» легенд о киевских чудотворцах, которой так восхищался А. С. Пушкин. Вот одно из таких
чудес, творимых Феодосием. К нему, тогда уже игумену Киево-Печерского монастыря, приходит старший над
пекарями и сообщает, что не осталось муки и не из чего испечь братии хлебы. Феодосий посылает пекаря:
«Иди, съглядай в сусеце, еда како мало муки обрящеши в нем...». Но пекарь помнит, что он подмел сусек и
замел в угол небольшую кучку отрубей — с три или четыре пригоршни, и поэтому убежденно отвечает
Феодосию: «Истину ти вещаю, отьче, яко аз сам пометох сусек тот, и несть в немь ничьсоже, разве мало отруб
в угле единомь». Но Феодосий, напомнив о всемогуществе бога и приведя аналогичный пример из Библии,
посылает пекаря вновь посмотреть, нет ли муки в сусеке. Тот отправляется в кладовую, подходит к сусеку и
видит, что сусек, прежде пустой, полон муки. В этом эпизоде все художественно убедительно: и живость
диалога, и эффект чуда, усиленный именно благодаря умело найденным деталям: пекарь помнит, что отрубей
осталось три или четыре пригоршни, — это конкретно зримый образ и столь же зримый образ наполненного
мукой сусека: ее так много, что она даже пересыпается через стенку на землю. Очень живописен следующий
эпизод. Феодосий задержался по каким-то делам у князя и должен вернуться в монастырь. Князь приказывает,
чтобы Феодосия подвез в телеге некий отрок. Тот же, увидев монаха в «убогой одежде» (Феодосий, и будучи
игуменом, одевался настолько скромно, что не знавшие его принимали за монастырского повара), дерзко
обращается к нему: «Чьрноризьче! Се бо ты по вься дьни пороздьнъ еси, аз же трудьн сый (вот ты все дни
бездельничаешь, а я тружусь). Не могу на кони ехати. Но сице сътвориве (сделаем так): да аз ти лягу на возе,
ты же могый на кони ехати». Феодосий соглашается. Но по мере приближения к монастырю все чаще
встречаются люди, знающие Феодосия. Они почтительно кланяются ему, и отрок понемногу начинает
тревожиться: кто же этот всем известный монах, хотя и в убогой одежде? Он совсем приходит в ужас, когда
видит, с каким почетом встречает Феодосия монастырская братия. Однако игумен не упрекает возницу и даже
велит его накормить и заплатить ему. Не будем гадать, был ли такой случай с самим Феодосием. Несомненно
другое — Нестор мог и умел описывать подобные коллизии, это был писатель большого таланта, и та
условность, с которой мы встречаемся в произведениях древнерусской литературы, не является следствием
неумения или особого средневекового мышления. Когда речь идет о самом понимании явлений
действительности, то следует говорить лишь об особом художественном мышлении, то есть о представлениях,
как следует изображать эту действительность в памятниках определенных литературных жанров. В течение
последующих веков будут написаны многие десятки различных житий — велеречивых и простых, примитивных и
формальных или, напротив, жизненных и искренних. О некоторых из них нам придется говорить в дальнейшем.
Нестор же был одним из первых русских агиографов, и традиции его творчества найдут продолжение и
развитие в сочинениях его последователей.
Жанр житийной литературы в XIV – XVI веках
Жанр житийной литературы получил широкое распространение в древнерусской литературе: «Житие
царевича Петра Ордынского, Ростовского (XIII век)», «Житие Прокопия Устюжского» (XIV век).
Епифаний Премудрый
Епифаний Премудрый (умер в 1420 г.) вошел в историю литературы прежде всего как автор двух
обширных житий — «Жития Стефана Пермского» (епископа Перми, крестившего коми и создавшего для них
азбуку на родном языке), написанного в конце XIV в., и «Жития Сергия Радонежского», созданного в 1417 –
1418 гг. Основной принцип, из которого исходит в своем творчестве Епифаний Премудрый, состоит в том, что
агиограф, описывая житие святого, должен всеми средствами показать исключительность своего героя,
величие его подвига, отрешенность его поступков от всего обыденного, земного. Отсюда и стремление к
эмоциональному, яркому, украшенному языку, отличающемуся от обыденной речи. Жития Епифания
переполнены цитатами из Священного писания, ибо подвиг его героев должен найти аналогии в библейской
истории. Для них характерно демонстративное стремление автора заявить о своем творческом бессилии, о
тщетности своих попыток найти нужный словесный эквивалент изображаемому высокому явлению. Но именно
эта имитация и позволяет Епифанию продемонстрировать все свое литературное мастерство, ошеломить
читателя бесконечным рядом эпитетов или синонимических метафор или, создав длинные цепи однокоренных
слов, заставить его вдуматься в стершийся смысл обозначаемых ими понятий. Этот прием и получил название
«плетения словес». Иллюстрируя писательскую манеру Епифания Премудрого, исследователи чаще всего
обращаются к его «Житию Стефана Пермского», а в пределах этого жития — к знаменитой похвале Стефану, в
которой искусство «плетения словес» (кстати, здесь оно именно так и названо) находит, пожалуй, наиболее
яркое выражение. Приведем фрагмент из этой похвалы, обратив внимание и на игру словом «слово», и на
ряды параллельированности.


Страница: [ 1 ]  2